Показать сообщение отдельно
Старый 30.06.2004, 18:32   #5
Guest
 
Сообщений: n/a
Re: Эквадор- N-ый штат США?

Петр ВЕГИН: Русская душа и русская духовность в изгнании
Беседовал Юрий МАРЬЯМОВ (N18 от 17.05.2004)
ПО ТУ СТОРОНУ ОТ ЕВТУШЕНКО

Поводом позвонить известному российскому поэту Петру Вегину, ныне живущему в Америке, в Лос-Анджелесе, стала недавно появившаяся в Москве его книга «Опрокинутый Олимп. Записки шестидесятника». Книга, жанр которой автор, сам бывший «олимпиец», определяет как роман-воспоминание, – это зарисовки московского литературно-артистического бомонда 60-х – 80-х годов ХХ века: подробности взаимоотношений тогдашних кумиров публики Беллы Ахмадулиной, Андрея Вознесенского, Владимира Высоцкого, Евгения Евтушенко, Иосифа Бродского, Булата Окуджавы, Александра Галича, Василия Аксенова.

– Начнем по порядку, с того, что твой отъезд не был случайным и неожиданным – так, по крайней мере, можно понять из книги. Как же это все произошло – отъезд и роман?
– Роман я начал писать еще в Москве, года за два до отъезда. Вчерне он был готов. Не буду уточнять подробностей. Но некоторые бывшие «товарищи» просили меня больше не писать и никому не давать читать куски этого романа. Я, естественно, не послушался. Это был 87-й – 88-й год. Не знаю, их ли стараниями, или судьба так распорядилась, но при перелете в Америку рукопись «потерялась». Дело в том, что мы с дочкой летели через Лондон, Союз писателей взял мне билет только до Лондона...
– Что значит Союз писателей взял? Это была обычная туристская поездка?
– Я был приглашен в международную писательскую программу при университете штата Айова. Они до этого меня приглашали трижды, но ГБ не выпускало. Все это время я был в контакте с дирекцией программы, это мои хорошие товарищи. И они пригласили меня в четвертый раз. Я пришел в СП с приглашением, в то время я уже жил с дочкой, без жены. Говорю: так и так, лечу только с дочкой. Ах, как же так, ты будешь там один. Я говорю: ребята, если я здесь справляюсь один с дочкой, то там тем более справлюсь. Здесь мне нужно было бегать утром за молоком, вечером за творогом, дочке в то время было шесть с половиной лет.
Визу дали нам обоим. Честно признаюсь: на тот момент внутренне я для себя решил, что еду в один конец. В романе есть об этом страницы. От Лондона до места назначения, штата Айова, мы летели на американском самолете, билеты меня ждали в Лондоне, там я в последний раз увидел два своих больших чемодана – больше я их никогда не видел. Там были все мои дипломы, куча фотографий, очень ценных для меня книг и черновая рукопись этого романа. Университет обратился с письмом в компанию PanAm, те пообещали, что будут искать в течение года, ничего они не нашли. Я думаю, что можно было бы найти, если бы не было здесь какого-то злого умысла. Любой багаж находится рано или поздно, я много летал за границу, в соцстраны, в Румынию, Венгрию, тогда тоже пропадали багажи, но через два—три дня находились. Здесь год не могли найти. Прислали мне компенсацию – по 600 долларов за каждый чемодан. Что было делать? Значит, судьба велит писать все заново. И я потихонечку начал по новой. Может быть, к лучшему. Тот, как мне сегодня кажется, был несколько вычурней, там было меньше хроники, больше литературы, а я преследовал иную цель, не литературную. Начал с главы о Володе Высоцком. Поначалу был большой соблазн дать всем какие-то клички, реальные или вымышленные, но потом я понял, что это ни к чему, надо писать, называя людей, героев моих воспоминаний, настоящими именами. Вот так, с длительными перерывами я писал книгу десять лет.
– И сколько лет ты уже в Америке?
– Четырнадцать. Когда я начал заново писать эту книгу, я еще преподавал в университете русскую литературу, поэзию и грамматику студентам старших курсов. У меня был короткий контракт, всего на год, потом меня пригласили в газету «Панорама» в Лос-Анджелесе. Мы сели с дочкой Катей в нашу первую машину, старенький «Додж-Дипломат», и три дня пилили через всю Америку в Лос-Анджелес. Это было замечательно.
Закончив этот роман, я стал искать издателя. Кстати, то, что ты знаешь – в твердой обложке – это второе издание. Первое вышло годом раньше, как ни странно, в городе Красноярске. В том издании нет только фотоглавы – редких уцелевших фотографий из моего личного архива с моими комментариями.
– Фотоальбом в книге очень хорош. Его тоже пришлось восстанавливать?
– Многие фотографии пропали с концами – они были уникальны, в единственном экземпляре. Какие-то позже прислали мои сестры...
А потом вдруг у меня завязались отношения с московским издательством «Центрполиграф». Мне прислали контракт – очень скромный, я подписал его и по e-mail отправил обратно. Книжка вышла, но идут годы, а я ни копейки так и не получил. Когда я звонил главному редактору и представлялся, он бросал трубку. Ну, о кей, заработали на мне восемьсот-тысячу зеленых – бог с ними, на здоровье. Главное, что книжка дошла до людей – все-таки пять тысяч, неплохой тираж.
Я собираюсь дописывать роман, некоторые главы у меня не то что пропущены, есть вещи, которые нельзя обнародовать, то, что связывает меня с моими друзьями интимно. В то время, когда я заканчивал этот роман, я не нашел хода к главам, которые хочу дописать сейчас. Это будет большая глава о живописцах, о художниках-леваках – от Эрнста Неизвестного, Славы Калинина, Бориса Жутовского до Володи Янкелевского и многих других, без которых не было бы того прибоя, который подтачивал скалу советской власти. И психология еще меня увлекала – искусство и реальность, искусство и жизнь. Так и будет называться – «Живописцы». Там непременно будут главы о Юнне Мориц, о Белле Ахмадулиной.
– О Юнне у тебя уже много написано. Она бежит по страницам сквозь весь роман, как по тоненькой пропасти.
– Осталось еще много недосказанного, я хочу сделать отдельную главу – она очень дорогой для меня человек. И о Саше Ткаченко, конечно, без которого я своей жизни не представляю.
– Это директор русского ПЕН-центра?
– И очень яркий поэт. Вот эти новые четыре-пять глав в 100-120 страниц будут написаны для романа. Уже сижу за компьютером, потихонечку кропаю... Как ни смешно, прозу и журналистику я пишу только на компьютере, а стихи – только от руки. Стих на компьютере не пишется.
У меня большие симпатии к издательству «Независимой газеты», оно выпустило много блистательных книг – например, Соломона Волкова «Диалоги с Иосифом Бродским» и Людмилы Штерн о том же Бродском.
– Так что пока точка в этой книге не поставлена? Скажи мне, Петя, вот что: по моим представлениям, роман, написанный в Москве, и роман, написанный в эмиграции – две разные вещи. Не так ли? Разве не изменилось твое отношение к персонажам, не произошла переоценка?
– Ты знаешь, определенная переоценка произошла во всем, и во мне самом, и в отношении к собственным стихам. Но не такая резкая, как можно предположить. Переоценка каких-то событий – да. Но к людям, с которыми я столько лет был дружен и люблю до сих пор, живы они или их нет на свете, отношение осталось неизменным. Здесь никакой переоценки просто быть не может.
– Ну, как же, с дистанции времени и особенно географической все немного идеализируется, прихорашивается. Или, напротив, обостряются былые обиды.
– У меня этого нет. Но на некоторые события действительно меняется взгляд. Как ни странно, я намного меньше сейчас пишу стихов, нежели в России. И очень этому рад. Потому что нельзя гневить Бога, нельзя не признаться себе, что там между нами, поэтами, было какое-то спортивное соревнование. Это болезнь, которой всех нас заразили Евтушенко с Вознесенским. Вознесенского до сих пор безумно люблю, а Евтуха очень не люблю. Sorry.
– Сейчас только ленивый не ругает его, перечеркивают все его заслуги. А они ведь у него были. И огромные залы в Москве он по-прежнему собирает. В Америке тебе приходилось с ним встречаться?
– Да, мы несколько раз виделись, когда он приезжал в Калифорнию на выступления. Он очень высокомерен. Не знаю, не знаю, но его поведение для меня очень странно. Понимаешь, он выходит на сцену, одетый как клоун, и начинает кривляться. Читая при этом много прекрасных стихов. Например, великолепное стихотворение «Карликовые березы»: при его росте гнуться до пола, изображая из себя карликовую березу, ветви, ствол – ты меня прости, это позор! Я встал и вышел из зала. До этого стихотворения было то же самое. Американцы – лопухи, они думают, что такие все русские поэты. Я там написал, что такой человек, как Евтушенко, не имеет права не думать о своем имидже, образе, о своем поведении на публике. Дома делай что хочешь, но когда ты на сцене, ты – русский поэт, ты не должен скоморошествовать.
– Твоя нелюбовь к ЕЕ сильно явлена и в книге. В ней вообще много откровения. Желание врезать правду появилось там или уже присутствовало в Москве?
– Это во мне всегда присутствовало. Это было и в черновом, утерянном варианте. Я всегда думал так. Это естественный натуральный момент.
– Вот ты упомянул Вознесенского и Евтушенко. Но они – и ты, и многие другие вместе с ними – взлетели в условиях сильной общественной потребности. Эта политизированная поэзия была колокольным звоном шестидесятничества, ныне обруганного и оболганного.
– Если Вознесенскому можно простить многие политические декларации и лозунги...
–...типа «Уберите Ленина с денег!», поэмы «Лонжюмо»?
–...за его прекрасную, высокую, блистательную лирику, то у Евтушенко политизированности столько, что он до сих пор не может от нее отделаться. Ну, какого черта писать, живя в Америке, стихи «Горбачев в Оклахоме»? Он – какая-то поэтическая агитационная машина, такой агитпроп рифмованный, который уже не может не писать и не агитировать. Непонятно только, за что. Он себя этим очень сильно умалил. По сравнению со своей настоящей лирикой.
А Андрей при всем, что было политизированным в его поэзии, сумел остаться настоящим большим русским поэтом. До сих пор и его эксперименты интересны.
Возьми события 11 сентября. Андрей, я думаю, первым в мире написал поэтический отклик на этот ужас. Это была политическая акция. Но это – блистательные стихи, а не просто маяковская агитка.
– И они дошли до американцев?
– Не знаю. Стихи Андрея были напечатаны в одной из лучших здешних газет «В новом свете».
– Это общеамериканская газета?
– Ее читают повсюду. В одном Лос-Анджелесе своих русскоязычных газет штук восемь. Из них надо в первую очередь назвать «Лос-Анджелесский вестник», недавно начавший выходить. Великолепная газета! А самая старая здешняя газета – «Панорама», где я работал одно время главным редактором.
– Стало быть, тебе есть где печатать стихи?
– С этим нет проблем.
– Кроме стихов, что еще пишешь?
– Дописываю один рассказ – «Фотография на фоне 37-го года». У меня сохранилась уникальная фотография: компания молодых людей, среди них мои отец и мать, меня еще нет, я только через два года появлюсь на свет; сзади маминой рукой фиолетовыми чернилами написано: «12 сентября 37 года». Они там такие прекрасные, молодые, сияющие, гуляют в городском саду, около аквариума, где рыбки плавают. Сзади них – цветущая акация, деревья. А вообще-то сзади 37 год. И мне вдруг пришло в голову: а представляют ли они, что всех их ждет? Если мне удастся справиться с этим рассказом, то уже будет готова книжка прозы – рассказы разных лет, несколько эссе, и я написал такой цикл «Когда земля была еще белой». Десяток коротких рассказов, от полстраницы до двух-трех страниц. Я их называю «белогвардейские». Дело тут вот в чем: мало кто знает, что мой дед по матери был полковником белой армии, его следы потерялись в Крыму. Я много раз бывал в Румынии, Югославии, пытался через церкви русские разыскать его следы, но нигде ничего не находил. По линии отца наш род идет от довольно известных армян – я по отцу армянин. Дед был очень известным священником армяно-григорианской церкви, который после геноцида 1912 года через Баку убежал в Ростов. У нас в семье старались не вспоминать, даже не упоминать его имени. Потом из каких-то оговорок, недомолвок я мог предположить, что дед был человеком крутого нрава, кстати, тогда он уже ушел из священников – этого требовала его женитьба на моей бабке, которую я никогда не видел. Я думаю, что он порезал какое-то количество турок, поэтому должен был бежать, чтобы самому не быть убитым. В Ростове я и появился на свет. Это я про свои веточки. Я здесь очень много общался с людьми из первой, как их у нас называют, «кадетской», или «белой», эмиграции. Здесь их очень много – уже согбенные старики, больные.
– Их почему-то больше всего в Калифорнии?
– В основном в Сан-Франциско. Но и в Лос-Анджелесе их немало. Я подружился с одним человеком – сейчас его уже нет на свете, и затевал даже роман о его любви к одной женщине, он мне очень много рассказывал, читал свои дневники. Совсем другая культура была: люди вели дневники, писали, записывали все о своей жизни, о событиях. Теперь это документы времени, которым цены нет. Так вот, он мне многое рассказывал и читал о неудачной любви. Он писал стихи – любительские, но искренние. И я начал роман со стихов – такой пастернаковский прием. К сожалению, его не стало, а его дети, по возрасту ближе ко мне, сказали, что они не хотят, чтобы об этом было написано, и отказались дать дневники. Роман завял, от него остались только стихи. Кстати, недавно в Америке у меня вышла книжка стихов «Блюз для Бога», и там есть стихи из ненаписанного романа.
Но, как говорится, года к суровой прозе клонят. К сожалению, много времени уходит на журналистику. Это поденщина, которая дает заработок. Но, прости за нескромность, люди с диким удовольствием читают, подходят в магазине незнакомые: прочитал вашу статью, здорово, спасибо, интересно. Сам понимаешь, мне любая форма человеческого внимания очень дорога, как любому художнику, писателю.
– Скажи, что представляет собой русская литературная тусовка в Америке?
– Понимаешь, я живу в русском районе. Город Лос-Анджелес – громадный мегаполис, который делится на несколько городков. Русский язык – везде, особенно в Эсхолливуде. Это практически русская столица. Что касается литературной тусовки, или, говоря высокопарно, культурной жизни, то вот сегодня я, например (чтобы не пропустить нашу беседу и вовремя попасть домой), не пошел на вечер Игоря Губермана, которого я ужасно люблю. У нас довольно часто проходят литературные вечера, это бывает в концертном зале мест на 300 при русской церкви. Конечно, в былые времена мы собирали стадионы, но это все осталось в прошлом. В Америке приходят люди, долго и с удовольствием слушают. Устраиваются и в синагоге поэтические вечера. Вот совсем недавно я ездил в Сан-Диего, два с половиной часа на машине, там организовали мой вечер в новом книжном магазине. Ребята очень волновались: придет ли народ. Была реклама, афиши. Магазин – битком, что меня самого сильно удивило. Я читал три с половиной часа. Около одиннадцати закончил, потом еще долго стояли на улице.
Так что жизнь литературная, тусовка, как ты говоришь, бьет ключом. Я хочу назвать ребят, которые очень преданы поэзии, они работают на самых разных работах – понятно, что на поэзии здесь никто не проживет, это тебе не бывший Советский Союз. Очень хорошо развивается Анатолий Берлин, Боря Штейн, Марина Гельчикмахер, Володя Пятецкий, Лариса Перинская. Прекрасную прозу пишет Дина Севидова: сказки не сказки, этакие притчи для детей и взрослых. У нас очень сильное движение бардов. Дважды в год, весной и осенью, сюда съезжаются из Канады, из Нью-Йорка, из Чикаго, из разных городов Америки, каждый год проходят слеты – здесь, у нас. Собирается до трех тысяч человек. Три дня люди в лесу жгут костры и поют свои песни. Это не просто «костерная» самодеятельность. Сооружается сцена, ставится хорошая звуковая аппаратура. Это настоящая авторская песня, то, что делали Высоцкий, Визбор.
– В достойную компанию ты их определил. Не преувеличиваешь?
– Ты не понимаешь: я им иногда просто завидую! Если бы нам, поэтам, их славу. Но поэзия – явление более интимное, нежели бардовское искусство. У всех есть уже по несколько дисков, я уж не говорю о кассетах, они раскупаются мгновенно. Очень популярные люди.
Словом, что касается культурной, особенно литературной жизни, здесь скучать не приходиться. К тому же к нам постоянно приезжают гастролеры. Кого только не бывает! И Джигарханян, и Полищук, и мой давний друг Володя Кочан, и...
– Ты с ними общаешься, когда они приезжают?
–...вплоть до Аллы Пугачевой.
– Я про общения с гастролерами...
– К сожалению, минимальные – график гастролей довольно жесткий: сегодня – Лос-Анджелес, завтра он уже в Сан-Диего, послезавтра в Сан-Франциско, а оттуда летит в Сиэттл. Это их работа, заработок.
– Поэтому места лирико-ностальгическим чувствам не остается?
– Иногда после концерта собираемся у кого-нибудь дома, часик посидеть в интимной обстановке. Или кофейку попить за сценой.
– В той литературной среде, в которой ты сейчас находишься, есть ли тяга друг к другу, потребность в общении?
– Именно потребность. Я думаю, здесь это даже острее, чем в России. Нас меньше, мы в чужом окружении. Поэтому мы общаемся постоянно. Не бывает дня, чтобы я кому-то не позвонил или кто-то мне. С новыми стихами или просто поболтать. Часто встречаемся, ездим в гости, ходим на концерты друг к другу. Здесь духовная потребность друг в друге проявляется в более выраженных формах. Но это не свидетельство изоляции. Как я могу не пойти на концерт Володи Рагимова, моего близкого друга в течение более двенадцати лет?
– А с теми, с кем ты был близок в Москве и кто теперь живет в Штатах, – с ними у тебя тесных контактов нет?
– Почти нет. Но, я думаю, так сейчас происходит у русских во всем мире. Ведь и мы здесь не так просто живем, далеко не так празднично, как я рисую. Надо вкалывать, оплачивать жилье, автомобильную страховку, кормить семью и так далее. И все вкалывают дай бог как. Причем не по своим специальностям.
– Взаимоотношения внутри литературной эмиграции – страшно интересная тема.
– И совершенно отдельная... Но вот мы с Васей Аксеновым часто общаемся. Это, пожалуй, самая прочная связь после того, как не стало Бродского.
Вася с Иосифом не были, скажем так, друзьями. Это известно. Иосифу я звонил чаще, чем Васе...
У меня нет ощущения изолированности от русской культуры, от русской духовности. Абсолютно нет. Может быть, даже наоборот. В мою бытность в СССР были эти святые общения, застолья, друзья, кухонные посиделки. Тогда мы не ценили этого, считали в порядке вещей. А здесь это ценишь, здесь это очень дорого. И я придаю этому большое значение. Я знаю, что многие люди, не один и не два человека, имеют на меня зуб за то, что я уехал в Америку. Это их право.
– Времена изменились, мало у кого сейчас найдутся аргументы, чтобы судить кого-то за подобный поступок.
– Каждый сам себе судья. Не все знают об объективных причинах моего отъезда. Самым главным для меня была моя дочь. Знаешь, есть интуиция. Дело в том, что когда мы приехали сюда, ей было всего шесть с половиной лет. Сентябрь 89 года. А в 93 году у нее обнаружился очень сильный диабет. Помню, в газетах писали, что в стране нет инсулина. Люди гибли пачками. Я бы просто потерял дочь, понимаешь? Может быть, я сделал это интуитивно, я сейчас не оправдываюсь перед кем-то, я просто анализирую свою интуицию.
Помнишь, Пастернак говорил: прислушайтесь к собственным словам. Мы иногда проговариваемся о своей судьбе. И вот однажды, уже здесь, перелистывая свою записную книжку, я наткнулся на стихи, в которых есть строчки: «я взбегаю по скрипучим ступеням в дом (не помню) и, обнимая глобус, прижимаюсь щекой к Тихому океану и повторяю: я вас люблю». Почему к Тихому, а не к Атлантическому или к Индийскому? Хрен его знает. Вот, понимаешь, накаркал себе. Лет двадцать назад написал. Помню, когда году в 76 уезжал Эрик Неизвестный – даже день помню – 8 марта это было, мы гуляли отвальную в его мастерской. И вот Эрик приобнял меня за плечи, сказал: «Хрена ты здесь сидишь? Ты молодой, талантливый, известный – давай мотай отсюда...» Я говорю: Эрик, во-первых, я не гений и известен только в России. А потом – самое важное: я никогда из России не уеду. Поверь, я ведь и вправду не вынашивал этого решения, оно пришло ко мне довольно больно и неожиданно, примерно месяцев за восемь до собственно отъезда, и единственным человеком, который знал о моем решении, была Юнна Мориц.
– В какой мере на твое решение повлияли личные проблемы?
– Главная проблема была во мне. Честно признаюсь. Просто я стал задыхаться. Я очень устал горбиться перед литературными чинушами. Даже при моей тогдашней известности это было неизбежно, обойти, миновать практически невозможно. Я подумал: ну хорошо, еще пять, десять, двадцать лет – что изменится? Настанет день, и, если не сопьюсь, рано или поздно умру. И будет в Малом зале ЦДЛ стоять мой гроб, и будут какие-то слова. Все стало привычно-неудобным, неуютным, и воздуху стало не хватать. Я очень рано почувствовал, что перестройка обернется тем, что сначала начнет осыпаться штукатурка с фасада советской власти, потом будут падать кирпичи, потом колонны, и неизвестно, удастся ли уцелеть при этом падении и как будет дальше. А у меня дочка на руках.
– Ты сознавал, что знаменит в России?
– Я этим никогда не кичился.
– Но ты приезжаешь в чужую страну свободным от славы, девственно безвестным. Осознание это, по-моему, способно тормознуть любого. Ведь тяжело сознавать такое...
– Не знаю. Меня это не смущало. Я очень быстро адаптировался в Америке, тем более, что мы приехали в маленький университетский городок, в котором всего пятьдесят тысяч жителей, из которых тридцать тысяч студентов. Думаю, что если бы я сразу приехал в Нью-Йорк или Чикаго, или даже в Лос-Анджелес, было бы труднее. А там я как-то быстро отдышался. И неожиданно для себя быстро начал писать стихи, буквально через месяц.
– Кате сейчас сколько?
– Двадцать два.
– Барышня. А как она?
– У нее очень русская душа – чувствительная, тонкая, добрая. Но, конечно, она – американка, у нее блистательный английский. Сейчас она изучает историю искусства, хочет быть дизайнером по интерьеру.
– Круг ее общения американский?
– Не только, хотя много американских знакомых. Одно время была у нее русская компания, но между собой все говорят по-английски. Я был удивлен и спрашивал: девочки, вот вы собираетесь вместе, вы же можете говорить по-русски? А нам, говорят, так привычнее и удобнее. Понимаешь, в школе, на улице – они всюду окружены английской речью, они везде в языке. И они вросли в него. Дома мы, конечно, говорим только по-русски. Возможно, в этом причина того, что я намного хуже знаю английский, чем Катя.
– Но поскольку приходится зарабатывать на хлеб журналистикой, тебе нужен хороший английский.
– Я же пишу для русских газет!
– А как делать интервью, добывать информацию?
– Я пишу о русских и армянских художниках, артистах. О нашей диаспоре. И с английским неплохо. Но могло бы быть лучше.
– Не тот уровень, на котором можно уже работать?
– Что ты, писать по-английски я никогда не смогу. Мой поезд ушел. Потом, sorry, я откровенный лентяй, за почти полтора десятилетия жизни в Америке в руки не взял учебника, только то, что наматывается на ухо. Со словарем интересные тексты еще осилю. А так – все со слуха, в общении в магазине, с телевизора, на улице. Нормальный бытовой английский. Мне его вполне хватает для американской жизни, а главное для меня – общение с нашими, русскими.
– И не испытываешь никакой ущербности, общаясь только с ними?
– Конечно, испытываю. Но структура американского общества такова, что в моем возрасте туда уже не войти. При всем дружелюбии американцев. Для наших детей двери в американское общество открыты, русские дети знают и чувствуют своеобычие американского юмора.
Не только они для нас, но и мы для них – закрыты. Однажды я брал интервью у одной американской актрисы – она играет в чеховской пьесе, поставленной нашим российским режиссером, – и общался с ней по-английски. В конце она сокрушалась: «Питер, если бы я могла прочитать, что ты написал!»
– Насколько я понимаю, уровень Аксенова – уникален и для русского литератора почти недостижим?
– Вася наследует Набокову – в свободном писании по-английски. Но у него английский еще из России. Первое время он постоянно себя натаскивал: брился, завтракал, проговаривая про себя бытовые английские сюжеты. Недаром он профессор одного из крупнейших университетов, где преподает по-английски...
Я понимаю, что живу в другой стране, в другом полушарии. Но внутренне, душой я в России. Душевного отрыва у меня нет – для меня это очень важно и очень дорого. Здесь России столько, что ты себе представить не можешь. Например, я на днях еду по улице, за мной полицейские на мотоциклах. Я сворачиваю, останавливаюсь. Один подходит: сэр, ваше водительское удостоверение. Я лезу в карман. А он спрашивает: «Ду ю спик рашен? Я тоже русский. У нас выборочная проверка». Мы оба рассмеялись и расстались с улыбками и рукопожатиями.
– Ты говоришь: состояние души. Но в этом ведь есть и вынужденность – вроде как иного не дано. Может быть, ты и рад бы был расширить свой круг, чтоб душа не рвалась между тем и этим...
– Нет. Я не хотел. Мне слишком поздно входить в американское общество. Хоть я и американский гражданин, мне бы не хотелось становиться стопроцентным американцем, быть полноправным членом этого общества. Наше намного душевнее, богаче.
– Все-таки это вынужденное признание – для смягчения дискомфорта?
– Я нисколько не умаляю американцев и категорически отвергаю расхожее мнение о них как о людях бездуховных. Полная чушь! Зайди в любой книжный магазин – молодые люди сидят на полу, листают книги, читают. Близкая Катина подружка работает в магазине и говорит, что книг покупают много. А что творится в музеях! Один день в неделю – бесплатный. Народу – битком. Пусть это несостоятельные люди и им не по карману выложить двадцать долларов за билет. Это не только пенсионеры, но и очень много молодежи, ребята специально освобождают этот день для музея.
Еще одно расхожее мнение: американцы сидят у телевизоров и пьют пиво. А почему бы и нет? А что, в Москве не сидят, не пьют? Есть, конечно, масса различий, нюансов, но их слишком мало для катастрофически глобальных обобщений и выводов: вот они такие, а мы – такие. Не стоит упрощать и огрублять.
– Очень противны эти разговоры о русской духовности и американской бездуховности.
– И довольно удобная тема, чтобы спустить унитаз на другого.
– И оправдывать свое нежелание войти в ту культуру.
– Я думаю, что в этот момент у людей срабатывает такая форма самовозвышения...
– И самозащиты...
– Но это уже комплекс.
– Русский комплекс, который с нашими детьми, с твоей Катей должен избыться, умереть.
– Сейчас Америка – очень сплоченная страна после трагедии 11 сентября.
– А Ирак не разрушил этой сплоченности?
– По внешним признакам не скажешь. По-прежнему на машинах флаги – в знак солидарности и памяти. И у меня тоже на заднем стекле. Страна стала другой – это чувствуется во всем. Даже в магазинах, где всегда вежливы, заметно: что-то произошло, люди более внимательны, как будто божеское поселилось в каждом человеке, благодарность за то, что остался жив сам и твои сыновья не погибли в чужой земле. Беда сделала американцев более чуткими, более добрыми друг к другу.
  Ответить с цитированием